Илюша знал Шопена по радио. Он стал играть по воспоминанию.
Музыка пробрала даже свиные шкуры. Немцы слушали, подмигивали, шептали: «Колоссаль!»
В одном из городов Западной Украины, еще ждущем своего избавления, на церковной паперти среди нищих и сирот, обездоленных немцами, тринадцатилетний мальчуган играл на скрипке.
Назову его Илюшей, этого музыканта. Чародейская у него была скрипка! Под навесом церковного крыльца распростер свои крылья железный голубь. И оттого, что музыка хватала за сердце, людям казалось, что голубь сейчас полетит, приподнятый ветром мелодии.
Мы знаем: в советской народе без числа и счета зреют таланты. Знаем и то, что сотнями гибнут они под расчетливым насилием немцев. Об этом с немцами на суде человечества будет особый разговор.
Постарайтесь представить себе этого мальчика: полотняные порточки, пеньковый поясок, худые руки, горькие губы ребенка, узнавшего всю силу недетского горя. Люди, проходя в церковь, кидали пфенниги в его картуз с пропотевшим донышком.
Подошел немецкий офицер, стал слушать. Прутиком постучал по скрипке, сказал: «Иди за мной!»
В переулке офицер спросил документ. На бумажке была печать—и сказано: «Луцкая районная управа сим удостоверяет, что украинец Илья Петрович Чистовик, 1930 года рождения, житель села Надеждино Луцкого района, направляется в Житомир для розыска отца, находящегося в лагере для военнопленных».
— Нашел? — спросил офицер.
— Ни,—сказал Илюша. — Разве найдешь? Вертаюсь до дому. Но дороге играю на папертях, тем кормлюсь. Не серчайте, пан...
— Пойдем,— сказал офицер.
Они пришли в кантину — в каменный шумный дом, где за широкими столами офицеры проходящих частей хлещут галицийскую водку. Кельнерши в коротких юбках, с белыми наколками на волосах прислуживают им. За прилавком хозяйничает дебелая немка с морковным румянцем на щеках, сонными глазами, разжиревшая на украденном сале.
Илюше было велено стать на невысокий помост, под портретом фюрера. Пьяные офицеры, издеваясь, стали кричать ему: «Гайдн!», «Вагнер!», «Шопен!». Как известно, творчество Шопена было оккупировано немцами одновременно с территорией Польши, ударение перенесено на букву «о», и Шопен стал немцем.
Илюша знал Шопена по радио. Он стал играть по воспоминанию.
Музыка пробрала даже свиные шкуры. Немцы слушали, подмигивали, шептали: «Колоссаль!» Жирная буфетчица за прилавком отрезала кусок хлеба в тридцать граммов и кинула его под ноги артисту. «Шопен!—орали перепившиеся вояки. — Еще раз Шопен!» С этой минуты Илюша каждый день должен был услаждать немцев, а спать ходил в город, где, как он сказал коменданту, жил его престарелый дедушка.
Престарелый дедушка жил на окраине, в хатенке под раскидистым тополем, но он не был дедушкой Илюши. Он был просто наш советский дедушка, к которому в хату ходили связные партизанского отряда. Сейчас у дедушки, покуривая трубку, сидел командир диверсионной группы отряда. Неделю назад стараниями командира в двадцати верстах от города был взорван железобетонный мост.
Илюша бережно положил скрипичный футляр на лавку, вытянулся, сказал: «Разрешите доложить, товарищ командир!» — «Разрешаю перво-наперво обняться с командиром», ответил тот. Мальчика трясла лихорадки гордости. Было о чем рапортовать!..
После рапорта командир положил на стол пачки тола, детонатор, бикфордов шнур. Дедушка вышел во двор и, затаясь в тени тополя, слушал, не простучат ли чужие шаги в темном переулке.
Вскоре вышел командир, отодвинул доску в заборе, пролез. Прошуршала трава. Покатился по земле камешек, и все стихло.
Старик вернулся в хату. Илюша готовил постель дедушке. Себе он постелил на лавке, поближе к окну — окно на шпингалет не запирали. Поохивая, дедушка спросил: «Устал, что ли, малый?» — «Ну вот, устал!» ответил Илюша. «Все идет, как желается?» — «Все, как желается, идет!»— «Ну и слав те бог!» сказал дедушка. Иного знать ему было ненадобно»
Днем Илюша опять играл Шопена под шутовскими усиками фюрера. К подъезду кантины подкатывали все новые машины. Офицеры вываливались из них, поднимались в залу. Илюша играл. Толстый, налитый кровью полковник вдруг резко отбросил стул.
— Вам не нравится игра этого мальчишки? — удивленно спросил комендант кантины, изгибая спину. — Это же маленькое чудо!
— Мне нравится его игра, — прохрипел полковник, — но мне не нравятся его глаза. Это глаза змееныша, готового ужалить.
Комендант выпрямил спину и закричал Илюше:
— Не глядеть на господ офицеров, когда играешь! Глядеть в пол!
Погасить ненависть в детских глазах? А кто зажег ее? Кто отравил
в детском сердце зерна радости, чтобы никогда не взошли они на утешенье людям? Кто зародил в этом сердце чувство неутоленной мести?
Вот оно, пораненное детство Илюши, развернуто передо мною, как горестный свиток несчастий, страданий, унижений, бед и потерь. Было такое время, когда небо его детства еще не знало гроз. Оно знало только бедность. Он вырос в многолюдной и полуголодной семье, пас гусей и ходил под окна панской усадьбы слушать, как паненка под аккомпанемент столичного учителя играет на скрипке. И душа его согревалась музыкой. Гуси щипали панскую пшеницу, а душа мальчика росла, еще бессильная познать свой гений. Собрав гусей, мальчик шел к речке. И брал свирель. Получалось не то, что у паненки. Но не гении паненки был выше: скрипка паненки была выше свирели пастуха.
А потом, 17 сентября 1939 года жизнь повернула к счастью. Уехала паненка, как в землю провалился пан. Земля панская отошла к землепашцам. Отец стал председателем сельрады. Открыли школу. Из радиорупора музыка всех уголков мира зазвучала над зеленой галицийской деревушкой. Учитель привез из города скрипку, вложил смычок в дрожащие пальцы Ильи. Струны скрежетнули. Мальчик побледнел. Потом звук окреп. Струна запела. Это была еще не музыка, но ясное предчувствие ее. Учитель на цыпочках отошел к окну. И вот родилась мелодия. Грузная, она бежала медленно, как поток, загрязненный илом и тиной. И вдруг стала гибкой, как хлыст. Учитель повернулся от окна.
— Я такого еще никогда не встречал в жизни, — сказал он. — Знаешь ли ты, мальчишка? Ты уже в люльке был музыкантом.
Мальчик по слуху играл все, что удавалось ему слышать. Было решено, что по окончании семилетки он поедет в консерваторию. Школа подарила ему скрипку. То были месяцы неслыханного счастья, но они померкли. Как ветви спаленной березы, пожухли, поникли они. Деревню зажгли с двух концов. На овинах, на гумнах, на токах смертельно били пулеметы. Немцы, немцы! Отец качался в петле на воротах у сельрады. Рядом с ним висел учитель. Во дворе под плетьми палачей кричали мать и сестры. Илюша прижал к груди футляр со скрипкой, кинулся в огород. Обеспамятел. Свалился у грядок.
На заре он поднял голову. Никого не было в селе: ни людей, ни скота. Впрочем, и села не было. Дымили пожарища. Обугленные трупы сестер и братьев лежали возле остова раскаленной печи. Ворота сгорели — отец и учитель валялись на земле, глаза у них вытекли.
Тогда Илюша кинулся в иоле. В дальнем бору жил дружок отца, чернобородый лесник. Илюша то бежал, то прятался в пшенице. Как он не умер там, в поле? Как сохранил свою душу живой? К вечеру добежал до бора. Избы лесника не было. Ее спалили. Чернобородый лесник висел на суку, вытянув босые ноги. Илюша забился в крике, упал навзничь.
Ночью за плечо его тронула осторожная рука: его нашли партизаны...
Илюша мстил врагу беззаветно и дерзко. К тому часу, когда наспиртованные немцы склоняли головы на столы, он шел в темный узкий коридор. Там, подле уборной, был чулан, заваленный хламом. Илюша осторожно входил в него, прятал среди хлама скрипку. Потом с пустым футляром шел к воротам. «Хайль Гитлер!» говорил он часовому. «Ладно, ладно, щенок», отвечал часовой.
Наутро Илюша снова у ворот. «Хайль Гитлер!» говорил он часовому. Часовой был новый, но по сродству фашистских душ отвечал, как и его предшественник: «Ладно, щенок, проходи». Илюша заглядывал в чулан. Здесь он выгружал из футляра тол, складывал его у стенки, запирал в футляр скрипку и шел в залу. Толстая буфетчица оправляла на припудренной груди краденые кружева. Офицеры уже шумели за столами. Уже вился душный дым их сигар, уже играло в бокалах вино, награбленное во всех подвалах Европы. Пили за фюрера, за то, чтобы чёрт взял Россию, чтобы бог спас Германию, чтобы распалось объединение свободных наций, чтобы карательные отряды передушили партизан.
Пальцы мальчика скользили над декой. Плюша уже давно не играл Шопена. Плешивый тапер научил его сладеньким немецким песенкам, настроенным на крокодильей слезе. Чем ближе конец обеда, тем пьяней офицеры. Прожженные убийцы, они вспоминают своих жен, трясущихся от страха в сырых подвалах бомбоубежищ. Мальчик играл в этот день так сильно, что буфетчица, браня себя мотовкой, отрезала кусок хлеба не в тридцать, а в пятьдесят граммов.
Об этом мальчике нужно писать повесть: о том, как пожары выжгли в его душе детство, о том, как вызрела месть в этой выжженной пожарами душе. В перерыв Илюша вышел в коридор. Нашарил в темноте дверь чулана, вошел, сел на корточки. Спичка вспыхнула. Огонек коснулся пенькового шнура; запахло паленым.
Илюша вышел во двор. У ворот часовой, любитель часов и по профессии часовщик, сказал с угрозой: «Долго тебе говорить, щенок? Принеси завтра часы, своруй у дедушки. Не принесешь — уши вырву».— «Хайль Гитлер! Принесу», ответил Илюша и медленно пошел по улице.
Он шел все прямо, прямо, потом свернул в проулок, побежал. Он держался тени. Потом за спиной его раздался гул взрыва. На мгновение земля осветилась так ярко, что счала видна на ней тень от травы. Огороды, плетни, поле... Уже по всему городу стучали выстрелы. В ложбинке стояла тележка. Партизан с кнутовищем в зубах вожжами попридерживал коней.
Командир схватил Илюшу подмышки, бросил в тележку. Тележка понеслась.
— Разрешите доложить,— сказал Илюша сквозь грохот колес, держа в высоко поднятых руках скрипку.
— Не разрешаю, — ответил командир. — Уже доложено!
Он махнул рукой в сторону города, над которым встало зарево пожара.