Не люблю людей милых — я им не верю. Мне гораздо приятнее человек мрачный, пусть он даже мне что-то грубо скажет. Людей, постоянно улыбающихся, хочется спросить: если тебя разозлить — какой ты будешь? Боюсь, хуже, чем грубый.
Есть вещи труднообъяснимые. Сидит в зале тысяча человек, и среди них обязательно какое-то количество людей настроено негативно. Зачем они приходят? Не знаю. Но ты очень хорошо чувствуешь этот настрой, пусть он исходит и от одного человека. Ставить заслонку нельзя — тогда твоя энергия перестанет идти в зал. Спектакль — это каждый раз такой небольшой бой.
Когда я вижу, что у человека, с которым я должен заключить контракт, на руке часы за двести тысяч — чувствую, что не знаю, как будет заключен контракт. Как с ним вести переговоры, если у тебя, скажем, за тысячу? Для того чтобы договориться, нужно друг другу соответствовать.
Слово «друг» — слишком большое слово. Друг — это тот, кому ты должен всего себя отдать.
Из тысячи сыгранных спектаклей, может быть, два или три приближаются к чему-то такому... И ты доволен. А остальные не приносят радости. Почему — непонятно. За всю историю театра никто так и не объяснил, в чем причина провала второго спектакля. А в 99 процентах случаев — это так. Ни один социолог, никто. В зрителях? В партнере? В погоде? Собирается зал, слушаешь, как они там шумят, — ты уже просто по этому шуму знаешь, что сегодня будет плохой спектакль, точно.
Только в жизни есть и более сильные ощущения. Ничто — ни радость литераторов, ни искусство артистов — не сравнится по силе с ощущением власти.
Когда Брежневу, уже больному, показали «Семнадцать мгновений», он, прослезившись, стал тут же звонить Градовой (радистка Кэт в фильме. — Esquire). Говорит: «Здравствуйте, это Брежнев». Она думает: «Что за идиотские шутки». И повесила трубку. Он снова звонит: «Здравствуйте, это Брежнев. А где Слава?» Какой, говорит, еще Слава? Брежнев: «Ну, Тихонов». Он решил, что и в жизни у них, как в кино. Спрашивает потом: «Есть у вас какие-то просьбы?» Нет, говорит, мне ничего не нужно. Градова страшно растерялась.
Я редко встречал людей, которые выпьют крепко — и вдруг он становится еще добрее, чем был. Двух или трех человек — за всю жизнь.
Когда в проектном институте, где работала моя жена, нужно было решить какой-то вопрос по совести — звали ее. Такой она человек.
Есть моменты, когда ты обязательно должен уйти в тень — на сцене, и, следовательно, в жизни. Это вопрос большой деликатности и большой культуры. Надо давать от себя отдохнуть. Прекрасное ощущение: находишься немножко в стороне, следишь за всем, произнесешь чудесную короткую фразу — как, скажем, в роли Дорна в «Чайке» — и опять в сторону.
У меня тяжелый характер. Я самоед, я не очень-то доверяю себе. И я все равно считаю, что профессия, одним из главных компонентов которой является желание нравиться, — профессия немужская. Актер — женская профессия.
Хороший костюм и обувь — это очень правильно. Это тебя мобилизует.
Кто хорошо считает — тот хорошо играет в домино, а тот, кто плохо, как я, — он может надеяться только на случай. Меня как-то театр Пушкина не взял на гастроли. Говорю: «Я играю на аккордеоне — возьмите, потому что у меня маленькая дочка и тетка-калека. Я поеду по селам с концертами — буду петь». Не взяли. Играл на Тверском бульваре в домино. Но там выиграешь хоть рубль — нельзя уходить, надо продолжать. Первый раз меня чуть не побили. Как это — ты уходишь? Но я им объяснил: мне надо продукты купить. Они поняли.
Художнику не нужна свобода. Художественное произведение рождается, когда есть сопротивление, когда надо на что-то жать, жать. Если есть свобода — нет материала. Нельзя же жать воздух.
Когда у тебя нет охранников, приходится обрастать коконом и быть грубым. Люди хотят с тобой сфотографироваться или говорят: «Можно с вами погулять?» Я говорю: «Простите, я хочу с женой пойти погулять». А можно с вами поговорить? Я говорю: «Мне не хочется разговаривать». Люди обижаются. Есть актеры и литераторы, которые это обожают. А мне не по душе... Я на актерский поступил только потому, что никуда больше не брали: я из семьи репрессированного. Я к тому, что, возможно, не по душе это тем, кто не сам выбрал себе занятие, кого выбрала профессия.
Лишь один футболист сейчас или два на поле работают не только ногами, но еще и головой. Такой был Стрельцов. Такой сейчас Титов.
Для роли Мюллера мне сшили мундир размера на два меньше, чем надо. Воротник врезался в шею, и я все время из-за этого дергал головой. Лиознова спрашивает: «Что это вы делаете?» Я не хотел, чтобы ругали портного, и отвечаю: «Это моя нервная привычка». Лиознова: «А не сделать ли это нам краской в самых нервных местах?» Захаров говорил потом актерам: «Видите, как можно без слов передать нервное состояние человека».
Профессия театрального актера — она ничего не оставляет после себя. Откуда я знаю, что там такого в «Ревизоре» делал Щепкин — из-за чего его ругал Гоголь? Почему Николай I так любил Каратыгина и не любил Мочалова? Я этого никогда уже не узнаю.